Раз со мной на охоте произошёл такой случай. Отправился я на охоту за зайцами. Через час нашли мои собаки в лесу зайца и погнали. Я стал на дорожке и жду. Гоняют зайца собаки по лесной вырубке, а заяц всё не выбегает. Куда же он девался? Подождал, подождал я и пошёл на полянку посмотреть, в чём дело. Гляжу: носятся мои собаки по кустам вокруг пней, нюхают землю, никак в заячьих следах не разберутся. Куда зайцу на поляне спрятаться? Вышел я на середину полянки и сам ничего не пойму. Потом случайно глянул в сторону, да так и замер. В пяти шагах от меня, на верхушке высокого пня, притаился заяц, глазёнки так и впились в меня, будто просят: «Не выдавай меня собакам!» Стыдно мне стало убивать зверька. Опустил я ружьё, отозвал гончих. Пошли мы других зайцев искать, а этот трудный экзамен на хитрость сдал. Пускай живёт, зайчат уму-разуму учит.
Радушие семьи Житковых изумляло меня. Оно выражалось не в каких-нибудь слащавых приветствиях, а в щедром и неистощимом хлебосольстве. Приходили какие-то молчаливые, пропахшие махоркой, явно голодные люди, и их без всяких расспросов усаживали вместе с семьёю за длинный, покрытый клеёнкой стол и кормили тем же, что ела семья. А пища у неё была простая, без гурманских причуд: каша, жареная скумбрия, варёная говядина. Обычно обедали молча и даже как будто насупленно, но за чаепитием становились общительнее, и тогда возникали бурные споры о Льве Толстом, о народничестве.
Кроме литературы, в семье Житковых любили математику, астрономию, физику. Смутно вспоминаю какие-то электроприборы в кабинете у Степана Васильевича. Помню составленные им учебники по математике; они кипой лежали у него в кабинете.
Очень удивляли меня отношения, существовавшие между Степаном Васильевичем и его сыном Борисом: то были отношения двух взрослых, равноправных людей. Борису была предоставлена полная воля, он делал что вздумается — так велико было убеждение родителей, что он не употребит их доверия во зло. И действительно, он сам говорил мне, что не солгал им ни разу ни в чём.
Раньше я никогда не видывал подобной семьи и лишь потом, через несколько лет, убедился, что, в сущности, то была очень типичная для того времени русская интеллигентская трудовая семья, щепетильно честная, чуждая какой бы то ни было фальши, строгая ко всякой неправде. Живо помню, с каким восхищением я, тринадцатилетний мальчишка, впитывал в себя её атмосферу.
Радушие семьи Житковых изумляло меня. Оно выражалось не в каких-нибудь слащавых приветствиях, а в щедром и неистощимом хлебосольстве. Приходили какие-то молчаливые, пропахшие махоркой, явно голодные люди, и их без всяких расспросов усаживали вместе с семьёю за длинный, покрытый клеёнкой стол и кормили тем же, что ела семья. А пища у неё была простая, без гурманских причуд: каша, жареная скумбрия, варёная говядина. Обычно обедали молча и даже как будто насупленно, но за чаепитием становились общительнее, и тогда возникали бурные споры о Льве Толстом, о народничестве.
Кроме литературы, в семье Житковых любили математику, астрономию, физику. Смутно вспоминаю какие-то электроприборы в кабинете у Степана Васильевича. Помню составленные им учебники по математике; они кипой лежали у него в кабинете.
Очень удивляли меня отношения, существовавшие между Степаном Васильевичем и его сыном Борисом: то были отношения двух взрослых, равноправных людей. Борису была предоставлена полная воля, он делал что вздумается — так велико было убеждение родителей, что он не употребит их доверия во зло. И действительно, он сам говорил мне, что не солгал им ни разу ни в чём.
Раньше я никогда не видывал подобной семьи и лишь потом, через несколько лет, убедился, что, в сущности, то была очень типичная для того времени русская интеллигентская трудовая семья, щепетильно честная, чуждая какой бы то ни было фальши, строгая ко всякой неправде. Живо помню, с каким восхищением я, тринадцатилетний мальчишка, впитывал в себя её атмосферу.